Today

2024 стихи

Утрата границы между глобальным и личным, внешним и внутренним. Поиск новых способов говорить о новом мире. Первая большая поэма, несколько циклов стихов (то и другое - в других статьях).Второй подряд финал «Филатов-Феста». Несколько серий благотворительных и гуманитарных стримов. Более 30 выступлений, первый за несколько лет большой тур по стране.

НАЧАТЬ

Знаю, необходимо начать с чего-то.
Подняться с постели, вытравить муравьёв на кухне.
Вшивые леваки и полиаморы.
Святые вебкам-модели и проститутки.

Звёзды, бесцельно падающие в руки,
в пафосном трипе (словно я — Миядзаки).
На всём твоём теле нет ни одной скорлупки,
ни мáлой пылинки, ни крохотновой изъянки.

А я — угловатый, злой, до сих пор как дикий.
Сколько прола ни корми дзеном, всё в дзот смотрит.
Моё прозрачное слово живёт в ботинке
у того, по кому артиллерия бьёт пó три.

Моё прозрачное слово живёт в льдинке
на мокрой реснице маленькой фигуристки.
Моё прозрачное слово живёт в ринге
и может резцы обламывать, как ириски.

Подняться с постели, вытравить пустоту из сердца,
разогнать этот дымный чад с полосы взлёта.
На каждый свой день
вступая в права наследства —
я знаю, необходимо начать с чего-то.

***

ОСОБЕННОСТИ НАЦИОНАЛЬНОЙ ОХОТЫ

Сэр Уóррен Бáффет,
остановите своё глобальное потепление.
Снежная гладь
столице моей империи
при должном внимании очень даже к лицу.

Под грохот салютов
глоточком горячий пунш —
ром и рептильи слёзы зоозащитников.

Розы кладите
у обелисков штурмовиков.
Белая длань
в гостиной гладит котёнков.

Как душу не может убить
убивающий тело,
так и землю не выдернуть
из-под ножек моих босых.

Ночь леденеет,
звёзды горят в прицелах.
Я смеюсь им в лицо
и спускаю своих борзых.

***

ПЕТЕРБУРГСКИЕ РУКИ

Солнце в граните. Колодцы, мосты и львы.
Твои маленькие ледяные руки.
У немцев была своя фрау Рифеншталь,
а у нас и без этого в каждом городе —
триумф воли.

Особенно в этом, где вырастая из коммуналок,
угловатые мальчики с перепонками между пальцев
влюбляются в девочек с перепонками между ног.

В неброской роскоши полуобморочного танца
оставляют их на ночь, пока не сведут Дворцовый.
С солёного неба вдумчиво смотрит бог
на пьяниц у баров, ухающих как совы.

И всё-таки странно,
ведь эти люди камни таскали
на шершавых горбах, захлёбывались в болотах,
эти люди на тряпки рвали пушками небо,
плевались шрапнелью и переломанными зубами,
эти люди ели собак, голубей и кошек,
их самих с каруселек слизывала блокада —
это всё-таки странно, как такое возможно —
обладатели вот таких ледяных ладошек
каждый раз восставали замертво против ада.

По Дворцовому в старых санках везут ребёнка.
Руки прячет от ветра в варежки шерстяные.
Всё возможно теперь, всё в наших руках отныне.

***

ПСАЛОМ 22

В глаз твоих голубую плазму,
перекрестясь, выбросить
слов этих звёздный металлолом.
Знаю, нам уже не отмазаться —
нам придётся вывезти,
хоть порохом всю дорогу и замело.

Руки твои — самолёты, пусть разгоняют
мыслей моих недоверчивые циклоны.
Трудно быть взрослыми,
но, допустим, меня устраивает.
Хотя погодите, где мы вообще,
кто мы.

Окаянные дни говорят как есть,
не умеют врать, не умеют делать репост.
Клином вбей в меня душу,
всю мою слабость выверни силой новой.

Пока одни опасаются сесть,
а другие — встать с земли в полный рост.
Я долиной смерти пойду
и не убоюсь зла, потому что ты со мной.

***

AU REVOIR

Кто-то пожалуется,
кто-то, разболевáвшись, скорую вызовет.
Но нет справедливости в замороченной этой алгебре.
Почему нас огромное, страшное что-то слизывает
с белого тела этой земли, как с почтовой марки?

Каждый здесь накрепко строит себе тюрьму,
за стены словесные прячется и дрожит, множится.
Что-то жадное и расчётливое нас выдёргивает по одному.
Чтобы сделать карé, парикмахеру не нужны ножницы.

Красные губы,
бледнея в водах Невы и других Стиксов,
едва ли прошепчут “аu revoir”
(да и кто теперь понимает изящный юмор).
Разные, глупые, нежные, молодые
придут проститься,
подальше в карманы спрятав ключи от своих тюрем.

И всё же, что-то присутствует
в этих гладко сплётенных звуках,
обескураживая и лишая всякого зла.
Распадаются судьбы и страны,
тела оседают на полы кухонь хрупко,
навсегда оставляя после себя слова.

***

ВЕСНА СКОРО

По улицам хлипким — короткими перебежками.
Предчувствие своё резвое до поры прячу,
от глаз работяг, ментов и правобережных
построек, похожих на заводские ящики.

Весна скоро.
Колотится, чешется под сердечной накипью.
Весна скоро.
Засохшие тексты отваливаются чешуйками.
Без нас город
не сможет на себя в зеркало посмотреть, заплаканный.
Без нас город,
не сможет на себе прелести разглядеть, жуткий.

Как сладости прячут от деток, мол, это на Новый год,
так и я свою вислоухую нежность
скрываю от взглядов резких.
Так план наступления до последнего
скрывают от штурмовых рот,
так прячут в паролях слезами искрящие смски.

***

НОКТЮРН №2

Одеваю панельки в стихи и в весеннее солнце —
тихонько за ширмой, дыша шелестяще и глубоко,
подобно тому, как трахаются подростки,
когда её батя, спящий в соседней ко

Ни звука, ни звука — весь ад сорвётся с цепи,
потрескает твою кожу, и черепушки
расколет моей бестолковый грецкий орех.

Люби меня прямо здесь и прямо сейчас,
пока жадное время не сделало из меня — его,
а из тебя не сделало мою мать.

А с утра работяги бегут на свои заводы
из панелек нарядных, в стихах и солнечном свете,
чтобы делать чайные ложечки и ракеты.

Люби меня прямо здесь и прямо сейчас.

***

VERS LIBRE №15

Прости мне мою осипшую на морозе нежность
и то, что конкретно сегодня
я не с тобой.

В наказание мне — в Сапсанах нету розеток.
Аревуар, господин ханжа, слово «нету» — есть,
катись ты колбаской, лошадушкой да ебись.

Прости мне мои неприлично тёплые руки.
Стихи обнажают склонность к самосожжению.
На рассвете ты будешь красивая, как Россия.

Лететь к тебе сбрендившим аистом Марабу,
сквозь жёлтую кожу Сахары, рязанский снег,
донбасскую сталь, московский розовый пух.

Лететь, замерзая, обугливаясь, лететь.

***

ХРУСТАЛЬНАЯ ШАХАДА

Так, спотыкаясь, жестокость славян
уступает семитской,
и катится бледно за горизонт колёсиком
коловрат.

Так твоя голубая глазость кажется близкой,
настолько близкой, что затмевает собою ад.

Даже там,
где мёртвые звёзды падают с неба,
даже там, где царапается
осколками русских букв изорванный стих,
где вчера и сегодня
опять были люди, а бога не было —
твои чёрные волосы просятся «распусти»,
а губы — «прости».

Пока щербато хохочет над зеркалами урод амбиций,
режет яблочко, выворачивает инжир людского нутра,
мне являются все
славянские и семитские твои лица,
и сегодня так просто не хочется умирать.

***

НАМНОГО СТРАШНЕЕ

Естественная и даже немного милая,
словно кошачья
в сравнении с человечьей смерть,

пушистая, с языком набекрень, придёт ко мне,
подкрадётся ко мне, станет так на меня смотреть
своими глазками дуже дивными, так смотреть,
будто кончилась жуть, будто всыпали в города мая,
будто вышли на улицы люди,
бездоказательно принимая
настоящее время,
не глядя ни в календарь Гугла, ни в календарь Майя —
так смотреть будет, так смотреть, что даже не знаю.

Другое знаю.

До мая — всё ещё долго и далеко.
Дорога к нему усыпана лепестками адских подснежников,
и железные звери пьют чёрное молоко,
становясь от него управляемыми и бешеными
парадоксально одномоментно.

И дорога эта — неправильная, конечно,
но другой нет,
но другой нет,
но другой нет,
но

её, пожалуй, стоит придумать только поэтому.

Вот поэты, к примеру.
Прокладывают, прокрашивают,
прорезывают себе вечность.
За это
за ними и смерть приходит — поэтовая,
страшная по сравнению с человечьей.

***

НЕКОЛЫБЕЛЬНАЯ

Двухлетний ребёнок
в вагоне поезда посреди России
рыдает, захлёбывается жидкостями,
рвёт беспорядно по-человечьи
засахаренные свои связки и перепонки.

Струна балалайки сусальная, интервал secunda.
Так впервые являет полутонá
ошалевшим глазкам дивная жизнь.

Справедливости нет,
экзистенция подлежит сомнению,
мама отобралá игрушку и заставляет спать.

Главное качество человека — не знать покоя.
И Россия тут ни при чём.
Просто хочется сразу пробовать амплитуды,
радиусы движения всех конечностей —
руки, ноги, язык.

С возрастом
хочется больше пробовать языком,
а далее — членом, а далее — тем невидимым,
переломанным, ясным ангеловым крылом.

Главное качество человека — не знать покоя.
И Россия тут ни при чём.
Просто слишком заманчиво ширятся горизонта глазки.

Дай-ка разок посмотрю,
где зарю нашу добрую в страшных муках рожает поле.
Богово — богу, Кесарю — кесарево сечение.
Мы будем маршировать
до тех пор, пока не упрёмся в тёплое море.

С нами бог, да простит наши прегрешения
вольные и невольные —
как попутчики бедные одинокую мать прощают.

Двухлетний ребёнок
в вагоне поезда посреди России.
Не спи, моя кроха,
прошу тебя, больше не засыпай.

Труби в беспощадные связки Иерихона.
Рви им кривые сусальные перепонки.
Оплакивай всех, кто дерзнёт хотя бы пытаться,
хотя бы пытаться опять заставить тебя уснуть.

***

ПЕСЕНКА

Лучше я буду и дальше петь свою песенку.
Обволакивать тебя бережной цедрой околоплодных слов.
Делать то, что никто не мог за мной повторить.
Высоковольтный словесный бог у твоей двери,
как серебряный цербер тридцатитрёхголовый —
отпугнёт продавца, коллектора, военкома.
Брысь отсюда, антропоморфные, брысь отсюда.

Лучше я буду и дальше навешивать обереги
на твои шершавые страхи, тонкие муки.
Окситоциновые берега, постельные реки,
ошалевшие зраки, вздохи, блики и руки.
Перемешивая текстурами, перепутывая, перекрашивая
всё вокруг, безголосой реальности вопреки,
я лучше и дальше буду, лучше и дальше я
буду просто писать для тебя стихи.

***

НЕБЫЛИЦА

Весна эта — небылица: в неё не верили,
а она — возьми и нахлынь, будто так и надо.
Оттаивающей столице моей империи
не хватает маршрутных линий твоего шага.

Пусть флаги распустятся храмно и небоскрёбно,
пусть высечет искру, задребезжит трамвай на неонах.
Вдыхаю предчувствие мягкого и зелёного
пульсирующими прожилками на ладонях.

Я — это жизнь
с глазами кошачьими, человечьими.
Распускаюсь, тянусь к тебе, как бесстыжая ветка
к солнышку в новом марте.

Окраины ширятся,
хапают мальчиков, как овечек.
Ускоряется пульс и дрожит GPS на холодной карте.

***

КРОМЕ КОШАЧЬЕГО

Хотелось бы дома иметь карманного тигра
или такую пятнистую азиатскую полукошку —
из тех, что питаются бедными грызунами,
ракообразными, воробьями
и даже мелкими обезьянами:

мелким злыми наглыми обезьянами вроде вас.

Она бы ко мне приходила, в очи глядела,
спрашивала бы ласково и шершаво,
кого ей сегодня ночью да придушить,
на кого наложить во тьме золотые лапки,
от кого в ночи убегать, по траве катиться,
от кого рожать шестерых в замьюченной боли
без условного шрифта, звёздочек в договоре —
безусловная дичь, в совершенной форме органика.

Тебе, моя желтоглазая, всё к лицу,
тебе, моя черноглазая, даже смерть к лицу.

Хотелось бы дома иметь карманную смерть
или ласковую азиатку, не знающую ни слова
на языках, известных в империи.
Хотелось бы самому не знать, честно говоря,
ни единого слова
на языках известных в империи.

Хотелось бы самому, честно говоря,
ни единого слова ни на каком языке не знать.

***

ВЕЧНОЕ ВОЗВРАЩЕНИЕ

Влюбляюсь нещадно, вещаю на каждый чат.
Врываюсь, отчаянный, как адмирал Колчак,
в размеренность марта.
Печаль моя — с Запада на Камчат имперская карта.
Это же я вам чаенькой пел, на руках качал,
чаем отпаивал, заговаривал ваши бледные глотки,
жидкие ваши ревущие сушил веки,
чаял с вами воскресения мёртвыхи жизни будущаго века.

Это же я вам полночные расписные ткал говорилки,
что на шрамах хрущёвок вырастут маргаритки,
что разлука — всего лишь точечка в атмосфере
или над буковкой древнерусского языка,
что Судзŷмэ однажды закроет двери
и поцелует штурмовика,
и горячая голова на двухмерные упадёт колени.

Это я вам втирал про преемственность поколений,
обнимая памятник Ленину
в рассыпающемся, убогом городо-дне,
веруя, веруя, веруя в Царствие Божие на Земле,
наблюдая, как ввинчиваются в небо
корпоративные стеклобашни.
И мы идём такие красивые,
такие нелепые, всепрощающие.

Идём зá руку, идём зá реку,
идём в Арктику, идём в Африку,
куда глазки глядят
ордынские наши большущие, анимешные,
через паспорты да прописки, да души грешные —

потому что всё переточится, перехочется,
всё растает в мартовском мыле, в красной воде.
А мы не закончимся,
мы не заканчиваемся нигде.

***

РУКИ ПОХОЖИ НА РУКИ ОТЦА

Я видел немного, но вдоль-поперёк:
от рóдов до телеграма.
Я ходил по дороге из розовых крох
и дороге от дома к храму.

То душевная дичь извивалась, как смерть,
то по телу слонялась трезвость.
Мне хотелось светить (это значит — гореть),
мне хотелось ебать и резать.

Были друг-подорожник и друг-полицай,
и подруга-ручная-граната.
Мои руки похожи на руки отца
и на руки младшего брата.

Были юные кожно — и злые внутри,
были грубые — с небком мяса.
Я стою в свои, боже, почти тридцать три
и смотрю в тебя черноглазо.

Мимо носятся чаши с отпетой виной,
магометы, кроссовки, тачки.
Я пришёл к тебе, значит, теперь ты со мной.
Значит, всё это что-то значит.

***

НЕКОТОРЫЕ СТИХИ

А некоторые стихи до сих пор не заперты
в игрушечных клетках слов — как хитрые птички.
Ещё не застыли в буковках сувенирных,
не замолчали шрамами языка.

Они — сама первобытность танца,
а не наскальная вековая клякса.
Они — само цветочное лето,
а не влюблённая клеточка покрывала.

Тепло твоих пальцев
не передать в отпечатках пальцев.
Я хороший поэт, но этого мало.
Этого мало.

***

ВСЁ БУДЕТ КАК МЫ ЛЮБИМ

Пресные слёзы кастратов
не помещаются в мой гранёный святой стакан.
Россия не помещается в федерацию.

Они говорили, зубы уже не вырастут, но я смог
протянуть хороводы строк через боль да смог,
через аничков мост да ванечков кислород —
на ещё один вдох, дабы выйти во чисто поле.

Через влажные сны твоей синеволосой Лолли
(не говори ему, солнце, что мы с тобой устроили,
ни слова, солнце, какой пиздос мы с тобой устроили
в твоём злом, бесконечном, липком и стыдном сне).

Потому что бытие есть, а небытия нет.
Поллюции проповедей гуманности на прогрев грузишь.
Я молюсь за штурмовиков из ДШРГ «Русич».
Я бы сжёг все талмуды мира,
чтобы согрелся один из них.

Скоморох погоняет
кобылы постмодернизма труп
между маниями преследования и приступами возни.
В этой шобле про меня издавна много трут.
Всё понятно, спасибо, мы вам перезвоним.

Мир, к убогому беспощадный, к сильному — певчий.
Кто свободен внутри — не сгорбится от креста.
Стихи — для бога, солдат, мещан и красивых женщин.
Для всех остальных — есть проза и наркота.

Время ебётся терпко, судьба нагая.
Со старенькой фотки лыбятся одноклассники.
В конце будет ад, но эстетика выше этики. Я шагаю
по дорожке, которая выведет меня в классики.

***

МУЗЫКАНТУ, В ДОРОГУ

Неспеша плыть по коже одной
и по коже других, будто нож или рот.
И стоять невозможной весной,
проливаясь навзрыд у Московских ворот.

Не моргая, смотреть на сияющий вход
в самый чистый беспомощный ад.
Никого не любить и не ждать никого,
не любить никого и не ждать.

И в голодное время плевать неокурком
невыкуренного дня.
Те, кто могут, наверное, сразу найдут
поизысканнее меня.

На шершавом горбу с непроглядной виной,
с автоматом в узкой руке,
я иду, и танцует звезда надо мною
под музыку вдалеке.

***

ТЕ, С КЕМ ТЫ НЮХАЛ

Те, с кем ты нюхал, уходят по одному
ногами вперёд из съёмных и скромных норок,
из окон хрущёвок, неоновых новостроек
застигнутые врасплох предательским мартом.
В поисках схронов, на кóрах и рассинхронах
с пережевавшим их лесопарком.

Переживавшим за них браткáм, докторам, сержантам
оставив старость, печаль и ложью сшитые крылышки.
Пусть пальцы в стигматы вложит стигматизировавший,
но каждому чистому — сохранить ни пера, ни пуха.

Те, с кем ты нюхал, лежат в могилах,
те, с кем ты нюхал,
усохли в голенький мох, в беззубый липовый мёд.
Даже та сероглазая девочка, даже тот
однополый танцор, телесный, как саламандра.
Здесь город и вторник, трезвая бледность кадра.
Бог или совесть, кто ж разберёт с утра.

Но ещё один день,
ещё один непроглядный бой,
ещё один пух и прах, просвечивая и горя.

Те, с кем ты нюхал, присматривают за тобой
из вечного ноября.

***

ПОСЛЕДНЯЯ ГОЛУБАЯ ГЛАЗОСТЬ

Мурмурации птиц.
Одуванчиковые лица
Липецка и Ельца.

Это средняя полоса
на спине привокзальной кошки.
Это древние полевые боги
медленно дремлют.
Это камни поют и помнят
их имена.

Так чуть-чуть постоять,
осыпаясь чешуйчатыми словами,
на желтеющей вечно станции
посреди России —
и пропасть навсегда в южающих поездах.

Мурмурации птиц я запомню.
Наверное, полосы кошек.
И твою голубую глазость в чёрном вагоне,
в бессильном вагоне
последнюю голубую глазость.

***

СЧИТАЕМ

Я видел людей, рассуждавших о геноцидах
со скучными лицами академиков
в свободные от работы менеджерами часы.

Я видел людей, живущих в одном из самых
благополучных районов мира
и годами не вылезавших из пузыря истерики.

Сколько их было здесь, рассудителей, мракобесов.
Правые социал-дарвинисты, защитники справедливости,
антиваксеры и любители трансов,
не замечавшие фармкорпораций в собственных задницах.
Призыватели ядерок, разухабистые казнилы, полиаморы.
Цветочки пацифика, объяснявшие мне,почему мой брат должен умереть.
Коммунисты, бегущие в ультраправые государства.

Век информации обманул, а мы и поверили,
подменил нам явления отношениями к явлениям,
подменил нам события отношениями к событиям.
Теперь мы считаем, считаем, считаем, что…

Я тоже считаю,
я даже в этот самый момент
считаю речушки в окне
по дороге между столицами,
гóловы, хрупко дремлющие в коленях,
других — идиотами, а себя — д’артаньяном.

Считаем, считаем.
Перечисляем по именам убитого бога.
Белого, чёрного, красного, жуткого, своего.
А он не считает нас — у него нас теперь так много,
что он не считает нас абсолютно ни за кого.

***

МОСКОВСКОЕ, ВСЁ ЕЩЁ

С разбегу всмеяться
в московский тропический ливень.
Очухаться, говорить не по существу.
Рядом с тобой я чувствую себя длинным:
протянуть меня вдоль любой из цветных линий —
и моей безоружности хватит на всю Москву.

Буду лежать, загадывая желания.
Пусть ходят и ходят принцессы одноимённые
в беловатных платьицах,
как будто уставшие от заманчивого лая
из моего холёного горла, где киловатты тратятся
совершенно, неэффективно, считай — задаром.

Я смотрю на тебя, как айтишница на селфхарм,
муслим на харáм, как милостыня на храм —
и милую себя взглядом,
как прокуратор, когда-то миловавший Варраву.

Стихи о любви
устарели, ведь для любви не время.
Но если я вымер,
то где мои премии невпопад, одна за другой?

Ты идёшь, и Москва
разворачивается перед тобой.
Я еду на север,
потому что ты не глядишь на север.

***

ЧТО НАС НЕ УБИВАЕТ?

Не пытайтесь меня сломать: я мочил манту,
я ставил в микроволновку блюдечки с золотой каймой,
не выключал в грозу телевизор, смотрел на сварку,
не разламывал пополам пластинку мятной жвачки,
ел чистоганом сухие кубики Maggi,
ролтон, зубную пасту, кошачий корм,
пил по утрам, добивал за другими хапчики,
добивал лежачих,
грубил, воровал, вызверялся на пустоту,
на стену, смартфон, на кошек, людей любимых,
кидался, кидал, проёбывался, проёбывал,
лгал, зиговал — и всё-таки оказался здесь.

Теперь-то понятно: всё, что не убивает нас —
не делает нас сильней, а просто не хочет
или не может в данный момент убить.

А хотело — убило бы, а могло бы —
убило легко и запросто, на раз-два,
ни одним из десятков глазиков не моргнув.

***

НЕОЛИТ

Когда юный июльский дождь
внезапнет и смоет
наши грязные цифровые следы,
я сяду нагим
у ног карельского леса
стихи собирать из веточек и камней.

И пусть они там
штурмуют свой чёрный космос,
хватают за груди строгую нейроматерь,
изобретают новые способы
безопасные
производства/употребления дофамина.

Я не с ними.
Поверьте, хата моя не с краю —
у меня вообще её нет и не было никогда.
До сих пор неолит,
охота и собирательство.
Перебирательство, кроветворчество.
Мысли, звуки.

В белой горсточке только буквы,
как лисьи зубки.

***

ДЛЯ АННЫ

Белокожая грусть, восторженная молва без смолку.
Перепуганная, перепаханная божья душка.
Невозможно на чувстве долга существовать долго.
Невозможно, но очень нужно.

Раз на раз. За бойцом картограф не поспевает.
Я и сам предпочёл бы цвета и цветы пулям.
А тебя называют, как только не называют —
но не попали ещё ни разу, всё промахнули.

Мы всё проебали, кроме последней гордости
и земли под босыми ногами червонной, утренней.
Только чёрная даль, только Юра на звёздной скорости
всё летит, улыбаясь — звонкий и перламутровый.

Как им всем рассказать, что не липнет броня на тонкое.
Входят толпами, запинаясь о болевой порог.
Ты сидишь, как одна — потерянная, безмолвная.
А потом говоришь — и за всеми приходит бог.

***

ВЫЖИВУТ ТОЛЬКО ЛЮБОВНИКИ

Я — это то, что сейчас утыкается лбом
в твой тёплый живот.
А более ничего и не было мной.

Ясно, что только влюблённый переживёт
весь этот больной
неоновый век, сумасшедший от скорости и войны.

Я — это только то,
на что человек похож со спины.

То ли выжженный саженец,
то ли вылизанный анфас, сбежавшая тень.
Я вижу тебя — значит вижу в последний раз.
Глаза в темноте.

Вызывает врождённую оторопь вертикаль зрачка
с пещерных времён.
Я — это то,
чем звали людей ещё до имён.
От чего шарахалась нечисть,
как пятился зверь от горящей палки.

Ты — это то,
что было до женщины после самки.

То, что заставило пораскинуть рёбрами,
заточить камень или придумать яд.
Потому что только влюблённые,
угодив в ад, перейдут ад.

***

ДЕНЬ ВЕТЕРАНА

Всё едет куда-то
в белёсый чужой туман.
Курят на выгрузке, хорохорятся, матерятся.
Смеются, подшучивают, вдыхая
разбавленный в кислороде порох.

Всё едет куда-то,
целует крестик нательный.
Обострённое чувство слуха степной лисицы.
Глядит перламутровыми глазами на командира.
Ты знаешь, как выжить. Дай мне команду выжить.
Расскажи, как не наступить куда нам не надо.
Держать сектора, закручивать фланги, биться,
затыкая все рты сердцам, плывущим в рэд булле.
Сохрани меня от семиглазой ревущей птицы.
Пригни мою прыть от маленькой сучьей пули.

Облака под рукой, чтобы точно всегда с собой.
Фотокарточка, дочка, тающий позывной.

Едет куда-то,
весь перемотанный, перекрученный.
Дайте освободить руку, курить хочется, затекла рука.
На койке лежит, зацелованный богом
один невеликомученник из полка.

Едет куда-то,
впитывает, как губка, девичьи слёзы.
Впитывает, а обратно не отдаёт.
Блестящий, стоит,
медали соприкасаются на груди друг с другом.
Позвякивает, как ложкой о стенки сердца.
Вот друг приходил, да как ему рассказать,
что в комнате этой слишком большие окна,
что в доме с такими окнами некомфортно.

Не вздрагивать,
не оглядываться назад.

Слова застывают в глубоких загрубных штольнях.
Не растворяются даже в самой горькой воде.
Дурак один пел: если бога нет, значит — всё дозволено.
Ну, и где он теперь, где?

И даже во время слепого, ломкого сна,
когда вокруг дом, а не располага, не хата,
и дома тепло, и спит на плече жена —
он едет куда-то,
он всё равно едет куда-то.

***

ДЕВА

обычная дева
из тех что биты отцами
с их звонкими голосами
покорными волосами
непрошенными стихами
и чёрными партаками
(цветочек и оригами)
кросовочки со щенками
фильтрованное в стакане
с восторженными кентами
на колледже и вебкаме
а можешь ещё раз вставить
попробуй ещё раз вставить
и бог тебя не оставит
по дворикам бродят стаи
с ободранными хвостами
по скверикам бродят стаи
кладмены и полицаи
с сердцами из серой стали
и как мы такими стали
кто первый из нас устанет
кто первый из нас утонет
под медленным на притоне
под музыку в телефоне
заснеженные ладони
рассерженная тихоня
на стеночке на иконе

***

ТЕ, КОГО НАМ НЕ НАДО

С тобой придут говорить, как только останешься в тишине.
Не эти, кто жив. И не те, кто был жив когда-то.
А те, кого нам не надо.

Придут говорить.
У стальной ободранной двéри нести свою вахту,
приглядываясь к крепежу.

Попробуют притвориться давно знакомыми,
но не верь им.
Не открывай, даже если я тебя попрошу.

По вечерам проходи по комнатам
с незажжённой свечкой.
Если капает дождь, держись подальше от окон.

Понимаю, всё кажется сложным,
но ничего нет легче —
чем заворачиваться в вишнёвый табачный кокон,
чем пить своё дорогое красное посреди сложного разговора,
или как дети горланить песенки в полный рот.

Этот дом осыпается, да, но сложится он не скоро.
К этому времени всё, что есть в нём, уже умрёт.

Ни к чему нам все эти исповеди,
прорывные техники, тренировки, даты.
У тебя в ванной — зубная щётка.
В твоём фужере пенится брют.

Им незачем говорить с тобою —
всем тем, кого нам не надо.
Ты один здесь. И я уже с тобой говорю.

***

ПОХОРОНЫ ГУМАНИЗМА

Пó полю зайчики белые скок-поскок.
Пó небу птички звонкие, кто куда.
Из чёрных окопов, где не играет фонк,
можно увидеть далёкие города.

Воскресните, если вы умерли.
Просыпайтесь, если вы спите.
Глаза разувайте, учитесь существовать в моменте.
Под грязными берцами прячутся уголь, уран и литий,
самые-самые чистые на планете.

Тише, ораторы!
Ваше слово,
товарищи fpv-операторы.
И хорошего вам улова.

Так по лестнице Эшера социальной взлетают с самого низа
добрые мóлодцы-удальцы, разглядев рекламные баннеры.
Торжественно приглашаем всех вас
на похороны гуманизма.
В программе будет ростовский цирк и оркестр Вагнера.

Непростые решения
вызваны жестами доброй воли.
Счётчики крутятся, бабки мутятся.
С неполживыми смерть в договорняках.
«Без лишних вложений разбогатеть на металлоломе» —
напишите на всех европейских товарняках.

На каких языках балакающий светлоликий сброд
будет вагонами этапирован из Варшав в утиль?
Мы стремились быть гаснущими, но вышло наоборот —
так что жжём и горим, копируя чингисханский стиль.

Под ружьё, пацаны,
капитал ещё не напился крови.
По скайпу дядьки нюхнули белого и вошли в гешефт.
А я — ещё один нытик,
предательски видящий что-то кроме,
тотальных зрад, вековых побед и других клише.

***

ДЛЯ АГНЕССЫ

Срываясь на мат, перешагивая через трусость,
объяснять свою маленьковость и русскость.
За гвардейские рукава теребить судьбу.
Соседям не давать спать, ухмыляться, жить, умирать.
Укачивать на руках невидимого младенца, как будто мать
и мачеха ему, алгебра-математика, заглянуть, начхать.

В авангарде —
очередная пьяная катка
из петербургских хат.

А тебя на руках юродивые понесут,
как Жанну и шоколадку дарк.
Незадачливая ирония:
как понять — никого, как потрогать — каждый мудак.

В ответ на вопросы «за что мне всё это?»
и «почему всё так?»,
очередное межзвёздное лето войдёт в контакт,
и устами стареющих мальчиков заглаголит скука.

Искусство быть тем,
у кого всё время собрана сумка.
Здесь год идёт за четыре
и не доплачивают за вредность.
Неистово пояснять им
за свою маленьковость и русскость.

Конечно, они поймут.
Конечно, они поверят в нас.
Но сначала они сожрут нас.

***

ДАРЬЕ ДУГИНОЙ

Казалось, это «Варяг», а это — ковчег.
Придите ко мне, и я успокою вас.
Засыпáть безымянно вечером на плече,
пока за окном играет московский вальс.

Пока за бортóм играет московский фонк,
в прохожих плюётся сталью прямой эфир.
Железобетон и слёзы штурмовиков,
в которых утонет старый знакомый мир.

В сибирский апрель, мерцающий налету,
в карельскую нежность, в зелень алтайских глаз —
придите ко мне, я и для вас расцвету.
Придите ко мне, и я засияю в вас.

Мы думали, это сон, а это — дазайн.
Бумажная кожа, шрам от карандаша.
Всё просто: увидел солнце — и полезай.
Слова все похожи. Даша. Дыши. Душа.

***

В КЛОЧЬЯХ АВГУСТА

Хочу, чтобы поезд лающий вёз меня
в ебáные ебеня.
Дремучая пасть поэзии
да шершавый горб.

Слова — зубная слюда, живая вода.
В окровавленном рту железо водопровода.
А ну-ка, мальчик прозрачный, поди сюда.
Мы будем тебя уродовать.

Под прерванный сон,
под трезвую резь изжоги,
выбежал на проспекты, зазря зверея,
в поисках Немо, с хером наперевес.

Сытый голодному
не товарищ, не сват, не брат,
не поэтка, не поэтесса.

Рыжая юность
в бестыжем августе мегаполиса.
Не моя, вот я и бешусь.
А тебе с поехавшим постелили.

Сам виноват:
потому что словами ошпарился да пришпорился,
а мог бы как раньше
слизывать по стихочкам чувства —
вот тогда бы меня любили.

Не чувствуя ног на плечах, бегу, окаянный,
шарю по переулкам тросточкой.
Может слепой, а может, придурок,
а может, пьяный
(но нет, точно не последнее).

Такого ещё поискать отъявленного
мусорщика-словосборщика.
Не удивительно, что со мной спали
только лишь биполярные или бледные.

На раздутой жаре пересохшим ртом
хватаюсь за окончание на последнем слове.
Стихов моих лирика —
раздосадованное посмешище.

Думаю о тебе,
и о том как в тебя влезает столько любовей.
А мог бы качаться
или читать Александра Гельевича.

***

ТЕОРИЯ РЕВОЛЮЦИИ ВИДОВ

Шёлковый серый платок коры головного мозга
прикроет звериное, как из бани да молодая девка.
Тысячи лет недорусской зимушки позади.

А я — депульпированная человечья воля,
злая русалочка —
выхожу на проспект,
и он выпрямляется, как гвардеец.

Стихотворные хлопковые
поля минные, пальцы длинные —
от кромешных очей моих побежит смерть,
приходи смотреть.

Врёшь, тебе нравится.
Радикальность субъекта:
бытие есть, а небытия нет.

С очередного года валятся листики,
с нас — русалочья чешуя,
кистепёрая юность, божия дерзость,
дарвиновский морфинный бред.

Доказывая теорию революции видов,
идём на вы, во все города.
От мерцающих поцелуев падают цитадели ада.

Врёшь, тебе нравится.

Видишь, где самая-самая чернота?
Вот туда нам как раз и надо.

***

С ЗАПАХОМ НОВОЙ ОСЕНИ

В августе разные юные
вглядывались в глаза приёмных комиссий,
целовали пернатое детство в последний раз.

Но что было в августе — остаётся в августе.
А сейчас —
только шёпот конспектов, первые недосыпы, шпоры,
мраморный взгляд профессора говорит «застынь».

Я знал одну девочку
с первого курса Педиатрической Академии,
встречавшуюся с бандитом-авторитетом.
Он снимал ей квартиру, дарил ей пионы, трахал,
но больше всего — лежал ободранным псом
(которого поводок к шахе привязали
и протащили через весь пригород)
на коленях,
и тихо плакал о навсегда потерянной юности,
о всей своей непростившей юности неподкупной.

А с тех тысяч рублей, уплаченных за молчание,
она покупала ручки, тетради, маркеры
с запахом новой осени — и бельё,
в котором потом лежала на мятой простыни
и рассказывала всё внимательному
поэту.

***

VERS LIBRE №16

Штурмовые бомбардировщики
парами синхронисток
над бежевым пляжем,
над глупыми головами нас.

Твари по паре. Россия это ковчег.
Пари заключим:
так в малом кармане сумки,
ключи, и большáя в малой руке рука.

Меня выбирай:
оружие это красиво.

Сплетаясь, ложись.
Мы — раковинки себя.

И нам не спастись —
ага, ничего, гляди же,
как всё проливное небо
рискнёт моргнуть.

***

РЕБРЕНДИНГ

Сентябрь электризует юность в кончиках пальцев.
Важней, от чего не падаешь, чем как бьёшь.
Все великие люди умерли неприятно.

Страна в порядке,
но у тебя, как всегда, проблемы, маленький принц.
Страна в порядке,
но по тебе, как обычно, плачут дура и дурка.

Здесь русский Ваня придумал миру
очередной ребрендинг.
Пока ракеты летят,
крылатые, что качели, на юг, на запад —
наши души юны, и черти идут на запах.

Первая буква русского алфавита — аз.
Последняя буква русского алфавита — ядерка.

Гудел кислород, холодел студенткой на Петроградке.
Страна в порядке.
Страна в порядке и мы в порядке.

Как не простыть на похоронах читавших морали?
Пока здесь нас попрекают рáфами хуторяне,
уча быть русскими всех от Волги до Петербурга,
и между ног Данилы Багрова висит культурка,
мы станем страшными, как Мисима,
сквозь вас звеня.

Красота — это сила, а правда — это хуйня.

***

ПОХОЛОДАНИЕ

Похолодание. Котёнок и клубок.
Экскурсоводам снятся тёплые Бермуды.
Запоминай меня, как всё, что я не смог
(ну, пусть не смог — и ничего с того не будет).

Запоминай меня, как будто пелену,
когда и спишь, и лихорадишь полузряче,
и кто-то гладит тебя с будничным «ну-ну»,
и аскорбинкой растворяется в горячем.

Когда-нибудь я стану стройным и святым,
но прорасту в тебе так криво и нелепо.
На петербургские огромные зонты
в тот день обрушится акриловое небо.

Бежать от водки ли, спасаться от зверья.
Сплошная очередь в солдаты и сезамы.
Не наши звонкие красавцы-сыновья.
Не наши дочери с миндальными глазами.

***

НОЯБРЬСКАЯ ПАСХА

больные глаза фонарей
и домашних зверей
и неспящих аптек
за что ты купил эту осень
за что продаёшь
забирай забирай

как ты умирал в ноябре
как всегда в ноябре
и опять не за тех
о сколько же их собралóсь тут
на твой каравай

о сколько же их собралóсь
на вишнёвозаветный
измученный сок
стихи это тело и кровь
а что нáм обещали —
всё гоев прогрев

за что ты купил эту осень
за что тебя вешают
шьют тебе срок
за что ты опять воскресаешь
вконец охренев

***

ДРУЖБА, ВИШНЁВКА

Утро, зарядка, кофе и новостная сводка.
Село Мирное, село Весёлое, село Дружба и село Вишнёвка
за минувшую ночь перешли под полный контроль.

Бутерброды, кабина лифта, вагон метро.
Офисный день, документы за электронной подписью.
Беспилотники в небе над Белгородской областью.
Очередное вторжение осуждают
очередные добрые страны.
Эскортницы в приложении для свиданий —
ничего странного.

Ничего страшного.
Это ведь просто такое время, а значит, поц, не ссы.
Билборд обещает единовременно
восемьсот косых.

Задумался на минутку
о бытии, о мужской субъектности.
Один друг получил квартиру в Москве и звезду Героя России,
двое — пропали без вести.

Это ведь просто такое время,
а значит, парень, не ной, не надо.
Унывать — преступление против детства и красоты.
Осень беременна ядерной тройней или триадой.
Отец — не ты.

А русские — все геройские дети.
На русских не действуют гойские веды, горькие беды,
враки и бреды, парламентские запреты,
Греты и Гензели, Ройзманы и Мизулины.

На морозе лизал качели, хули мне пули.
Землю вернули. Ещё себя бы себе вернули.
И стало бы вечно, здорово, замечательно.

Вечер, подъезд, коридор, щелчок выключателя.
Ужин, микроволновка, пиликанье игровой консоли.
Дружба, Вишнёвка, Мирное и Весёлое.

***

ДЖОННИ ВЗЯЛ РУЖЬЁ

Когда я был маленьким,
я всегда играл за америкосов против арабов
во втором батлфилде,

но всегда подбирал калаш или СВД
с убитого бота.
Там приятнее звук и выше скорость стрельбы.

Да, арабы в игре воевали нашим оружием.

А по телеку рушились башенки-близнецы,
(ещё ведущий в прямом эфире сказал: о, господи).
И я, садясь за компьютер, думал: уууууу суки.
И представлял себя
девятнадцатилетним Джонни, взявшим ружьё.

Гундосил Том Йорк,
Джаред Лето кривлялся в форме,
Билли Джо просил разбудить в конце сентября.
Но высокие дядьки в галстуках порешали,
цивилизация на красивых хакимобилях
пришла в пустыню, убила три миллиона арабов —
и не у каждого был калаш или СВД.

Ещё я помню тот репортаж на Первом канале,
очень трогательный — про парня с ПТСРом,
ветерана войны в Ираке с именем Джонни.
Я сочувствовал ему, телек тоже сочувствовал.
Ему сочувствовали высокие дядьки в галстуках,
среди которых были и наши, да, да, и наши —
те, которые сейчас так их всех ненавидят.

Да и сам я сейчас, садясь за свою стрелялку
(разумеется, нет — но если бы я садился,
то хватался бы за калаш или СВД).

Альхамдулиллах,
городские парни, хакимобили.

Альхамдулиллах,
мой несчастный Джонни, взявший ружьё.

Никто не разбудит нас в конце сентября.

***

ПОБЕДА НАД СОЛНЦЕМ

В девяносто четвёртом мама смеялась,
когда отец называл пистолет волыной.
Страна разлагалась на газ и никель.
Глаз работяги радовала только баба глянцевая
и «Спартак» Романцева.

Окна общаги с видом на зоопарк
без единого зверя (если не считать сторожа),
кровь и шприцы на лестницах — это было.

Всё это было,
и всё это — ничего не значит.

Тогда я увидел солнечное затмение.
В самом начале осени на крыльце общаги
папа курил и фотографировал, повторяя:
такое случается раз в три тысячи лет.

Пьяный урод с экрана нёс околесицу,
старухи несли свои пенсии в МММ,
улицы несли смерть, а мама смеялась.
В девяносто четвёртом мама всегда смеялась.
Когда она плакала, я уже крепко спал.

И видел во сне,
что я — солнечное затмение,
случающееся раз в три тысячи лет.

***

ПТИЧНИЦА

Пройду, забирая вас в новый серебряный век
из клубов, подвалов, окопов и веган-кафе.
Две тыщи двадцатые дышат в печёнках дерьмом.
Я — птичница, старая птичница с чёрным бельмом.

Мне снятся растаявший снег и накрашенный рейх.
Цепляток считают и режут на пряжу и мех.
Рыдает и стынет эпоха, по-птичьи поёт.
Война за пустынный песок и арктический лёд.

Кто думал о бабе и жрачке, тот скажет: «потом».
Пройду, забивая лежачих монтажным прутом.
За трудное дело отправится падальщик в рай.
Инструкция для умирающего: умирай.

В квартире, где каждое утро — весна и хардкор.
Чирикает стая под курткой, но я — не Егор.
Я — птичница, та, что нашепчет, напомнит тебе,
что жизнь начинается с трещины по скорлупе.

***

ДЛЯ ЛЮБАВЫ ШТЕЙНБЕРГ

Наступили на пятки — забыли, кто мил, кто храбр.
Озверели под звонким солнцем больной войны.
Уходили ребятки один за другим в ноябрь,
и хуел горизонт от собственной ширины.

И пускай кто сберёг свою жалость и детскую смелость,
изобрёл пятипалую бритву, о горло скребя.
Всё равно всё горит, и как в старенькой песне пелось —
с кораблём всё нормально, штормить может только тебя.

И о ком говорить на знакомой ивритской мове?
В пятидневную норму срача — просить ещё.
Вот такой ширины-вышины каравай из горя
мы доели в два горла — значит, несите счёт.

После бойни, когда в ладонь соберёте пленных
и оплатите ямы, лимбы и покрова,
будет снова лежать балдой на её коленях
золотая моя великая голова.

***

PÈRE LACHAISE

принцесса вайба
в ночном тоннеле в комфорте плюс
не уколи остриём истории
безымянный
чтобы британия с атлантидой
не утонули

я за британию не особо переживаю
но за родимую атлантиду ещё боюсь

это всё поводы к разговору
они нужны
ведь мы же люди
не звери дикие не собаки

а так взрослеем
по факту смерти других существ
шевéлишь голубя
в лес коробкой выносишь кошку

все города как один похожи
на Пер-Лашез
заюш запомни
мы все тут мёртвые понемножку

принцесса вайба
не пей вина будет минус вайб
мычит водила куда он гонит
ю ноу туда же
куда и капелька по виску его
по плечу

мы будем твёрдые как медузы
зимой на пляже
лежать лежать а потом я встану
и полечу

***

КАЛИНИГРАДСКИЙ БЛЮЗ

Осень была восторженной.
Лицами улыбалась, пела.
Листьями хвасталась, мерилась и цвела.
Девицы гадали, секс они или лав.
Белоснежные мóлодцы
вновь и вновь работали градом.

Моё тело было РФ, а сердце — анклав,
и тем оно было схоже с Калининградом.

Окружённый на кухонной вписке пьяными панками
буржуа.
В облупленной миске жёванное
бродячими чихуахуá.

Лежало заброшенное, ненужное,
как пиджак персоне нон-грата.
Между нами — таможня
и всё оружие армий НАТО.

Только я до тебя доберусь-дотянусь,
как до цели герой сюжета.
Я — последнее пёрышко
на конце крыла суперджета.
Я — постельное солнышко на лице
из начала лета,
где печали поэта неисчерпаемы, как вендетта.

Где Европа — как нимб, а Балтика — как рука.
Мы с тобою разделены, но только пока.

***

ЖЕЛЕЗНОДОРОЖНЫЙ РОМАНС

Не обрящет покоя
в русском поезде его ищущий,
не найдёт, как во тьме — шайтана.

Русский поезд —
гусеница краснокнижная,
ползающая по спине титана.

Еле-еле вагоны пели, тянули лямку.
Дедка за репку, бабка за дедку.
Детка за бабки.

Загляни в мои зенки —
я хочу, чтобы нас двоих трясло.
Ты дикая зверь, нечасто мне на таких везло.

Священники говорят: не-не.
Психологи говорят: ну-ну.
Я говорю: я пришёл к тебе и принёс войну.

Ездили, убивали в купе храпящих.
За это нас оправдали в суде присяжных.
За это нас из тюрьмы на руках несут.

Но есть ведь и вы-,
но есть ведь и высший суд.

Не пси на меня, не шипи,
не вой на меня.
Крысиная драка, мышиная болтовня.

Коровушка говорит: мяу.
Кошечка говорит: му.
Я говорю: я пришёл забрать тебя на войну.

А к ЖД коль привяжешь буковку —
будет жди.
А другую привяжешь буковку —
будет жду.
Здесь должна быть банальная рифма —
слово «дожди»,
на потеху литинституту
или жиду

(умоляю, тот и другой, научи нас жить
и писáть по-русски).

Как много здесь ЖЫ,
нихуя себе перегрузки.

Как много здесь жизни,
в этих больших соседних глазах.
У меня тоже большое есть,
могу показать.

Это мальчики говорят,
а девочки говорят (очевидно): нет.
Этот поезд в огне,
эмбрион в утробе страны.

Я говорю,
что мы победим на этой войне.
Я говорю,
что мы не вернёмся с этой войны.

***

НАЧАЛЬНИК КАМЧАТКИ

Иди сквозь ноябрь.
Старайся не наступать на чёрточки и на лаву пола.
Красивое храброе
беспозвоночное хладнокровное.

Иди, будто леший,
наискосок сквозь собственный лес.
Безобидный
межгородской сумасшедший, взявший обрез.

Иди, волочи за собой неоновые потроха,
перламутровые свои клочья.
Пусть внутри всё сияет,
пока снаружи будет не оче.

Как серафимы свои закрывают очи,
чтобы не видеть бога —
так пусть и перед тобой
никогда не дом, а только дорога.

Иди, горемычный, нечего тебе тут.
Пусть мужчины не сыщут, а женщины не дадут
в обиду себя нигде, нигде на планете.
Пусть счастливы будут те, но ещё и эти.

Пока крошится белый лист,
пока есть ещё время на секс и стих.
Пока хорошие не собрались
и не перерезали всех плохих.

Пока евреи не доканали Газу,
как Каин — Авеля, Аранофски — Ноя.
Иди сквозь ноябрь в межзвёздное и больное.

Слепое создание божье ведёт хромое:
пойдём со мною,
пойдём со мною,
пойдём со мною.

Хозяин Тайги, Начальник Камчатки и Принц Сибири
в триедином обличии будет ждать нас у самой двèри.

Это не Фрейд,
чтоб в него можно было верить или не верить.
Это не Маркс, чтобы стать оправданием
для урода и подлеца.

Мне страшно, майн фройнд,
но на то оно и доверие:
закрой мне глаза, чтобы я не видел его лица.

***

LANVÍN

Снились вельветовые слоны живые.
A также девы, запястья которых пахнут lanvín.
Будто бы орган влюбления — не рудимент отсталый,
будто бы каждая тян — загадочная фламинго.

Снилось, что я вожу за собой под локти солдатика,
уча его вновь ходить босым по траве.
Элегантное разминирование сердца
простым движением.

Сначала спаси себя,
потом человека спаси в себе.

А они говорят: ну, какие стихи
о девицах, парфюме, Егор,
накануне ядерки — ты поехавший?

Да, я поехавший,
у меня внутри семнадцатый август
и розовые закаты.

Мы бы с тобой половину из них постреляли,
а половину бы перевешали
на деревьях в саду,
на которых растут гранаты.

Чтобы запить всё грядущее горе —
ещё не придумали такой водки.
Вином полусладким, полусолёным,
полусибирским, что же.

Я стихи в голове своей слушаю на повторе —
и новостные сводки
растворяются в них, как духи на девичьей коже.

***

ЧЕРЕЗ 100 ЛЕТ

Через сто лет
самым популярным языком в мире будет французский.
Половина из всех существующих островов исчезнет.
Зéмли Сибири станут пригодны
для насаждения виноградовых.

Некоторые органы человеку
будут менять по мере износа.
Не будет альцгеймера, диабета, рака, Литвы, Эстонии.
Воевать будут роботы, а не люди —
и не за нефть, а за питьевую воду.

Любить будет так же нужно и так же больно,
а умирать — не больно.
В России будут легализованы
многожёнство и многомужество.
Города станут домом
для миллионов переселенцев с юга,
деревни — роскошью для богатых.

У проспектов и станций появятся имена
Лимонова, Дугина, Жириновского, Цискаридзе,
а о том, кто такой Соловьёв, все забудут нахуй.

Стихи будут создавать
не рифмой и не верлибром — а чем-то средним.
Личка поэтов эпохи мета
будет предметом шуток дерзких юнцов.
Прости мне мою
диковатую и мерцающую любовь, потомок,
прости мне мою мультяшную,
ножевую ярость.

Пожалуйста, сохраните
амурских тигров, манулов, ирбисов.
Воссоздайте все храмы времён Империи,
а из памятников Ильичу из всех
соберите один — но самый высокий в мире.

Живите праведно, страшно, весело и развратно,
целуйте друг друга в губы и между ног.
Воруйте и пейте, плачьте по февралям
без всяких чернил.
Смотрите на опоздавший свет
бессовестных звёзд,
рассыпанных глупой буквицей
по экрану неба.

***

ЯГОДНЫЙ СПАС

Мы будем смеяться и есть малину
прямо в постели.
Пусть смешаются руки, соки,
прóстыни, мысли.

Ягодный Спас, свежевыжатое
господне малиновое воскресение.
Последнее,
самое взрослое утро в жизни.

Смотри в мои страшные зенки совиные
да целуй уста мои полусладкие.
Каждый поэт — богохульник
(а пóзеры лгут нам, что алкоголик).

Один мой товарищ курил растения
и горел в посадке.
Я ношу его крестик
и всё могу умножать на нолик.

Пропади оно пропадом,
бéз вести пропади отчётности ради.
Отчёт у меня — перед богом одним,
но пока закрыта его контора.

Приходи, приходи
в стихов моих чёрный радиус.
Весь периметр мёртв,
на входе нет билетёра.

Пока война нас не стёрла, шершавая, не слизала
со слизистой эрогенной липко
да не сплюнула пыточными клыками
в кафель подвала —

будет звучать на повторе,
как выжженная глаголом на языках
калинка-малинка,
наша песня молитвенная, какой ещё не бывало.

***

МУЗЫКА

Я тут за музыкой, мне музыка нужна.
Не потому что что-то там,
а потому что
мне без неё хана, хана, хана.

Ой, да неужто.

Нет, вы не поняли. И если вам смешно
(а вам смешно — я это чую, как животный),
пускай к вам звук придёт
из шамых штрашных шнов,
сам весь нарóдливый, хривóй и ничевóтный.

А я за музыкой — в глухих очередях,
в больных блокадах, в карантинах, переправах,
на фотографиях-картинах третий справа,
стою за музыкой, качаясь натощак
под инсулиновый свой бит —
дышать, дышать,

ещё минута, брат, один ребячий шаг —
и всё закончится, как бедность и облава,
и будет кварта, квинта, терция, октава,
ещё секунда, брат (хотя секунды мало),
но без секунды нам и часа не отжать.

Лежали Бáхами, хуели с тишины.
Хотел фортиссимо, ещё тебя немножко.
И уходила вглубь немеющей страны
моя дорожка.